Двор смерти. Степан Радаев

Еще в воротах скотобойни морозный воздух пахнул на меня запахом распоротой теплой бычьей утробы. Значит, где-нибудь за десятками зданий и стен уже бьют наряд быков.

А здесь все так по-утреннему сонно, тихо и мирно. Службы, дома, палисадники, деревья, покрытые инеем, чисто подметенные проходы. Я иду по деревянной дорожке. Сторож побежал было меня провожать, но раздумал и вернулся к своей будке, поигрывая мерзлыми музыкальными сапогами.

Через ворота, со стороны железнодорожной ветки, цветными потоками вливаются на скотный двор быки. Бок к боку, друг за другом, поднимая и опуская в толкотне рогастые головы, покачиваясь от усталости, шли серые, красные, белые гиганты. Их только что выгрузили из вагонов после двухнедельной железнодорожной тряски. И оглушенных шумом и движением города, испуганных невиданными постройками, каменными стенами, криком, суетней босяков, рабочих, прасолов, комиссионеров, разгоняют по галереям и стойлам на отдых.

- Всякий бык, который пройдет через эти ворота и поступит к нам на бойню, должен быть убит. Отсюда входят живые быки, а там, далеко, в воротах на Забалканском, выходят туши… И только по распоряжению министра внутренних дел животное можно спасти от смерти…

Это говорит врач скотобойни, г. Измайлов. Он смотрит на меня с торжествующей и как бы ехидненькой улыбкой. На одно маленькое мгновение мне становится страшно. Я ведь тоже прошел через ворота , зашел к ним во двор. Может быть, и мне уже нельзя отсюда выйти? Пойду из ворот, а сторож меня и не выпустит. Скажет: "Нельзя, отсюда вывозятся только туши!" А ведь министру внутренних дел до меня, как и до любого быка, нет никакого дела. Какой ужас от одного мгновения такой мысли!

Но это чувство - один маленький, невыразимый момент. Я знаю, что такое страшное правило здесь только для быков. И улыбка врача - благодушная и ласковая. Он рад хрустению снега под ногами, розовому морозному туману над домами, церквами над городом, легкому налету инея на деревьях, стенах, турпикетах и железных решетках. Он проводил на смерть уже миллионы быков. Он идет и деловито говорит и недостатках построек скотобойни, о том, что дворы не асфальтированы и почва заражена, что галереи не крыты… Но с некоторой гордостью отмечает, что по количеству убиваемого скота петербургская бойня - первая в Европе!..

Тоже нашел чем хвастаться!

Заходим в больницу. Фельдшера хватают быков за ноздри, распяливают перед врачом слюнявые, скользкие бычьи рты, дуют на паутину слюны, чтобы не мешала осмотреть рот. Больных снова ставят на прежнее место, выздоровевших - в другое отделение.

Идем через свиные бойни. Свиней уже всех убили. На полу лежат жирные, точно спящие, тела курносых свиней.

- Ну, ничего не потеряли, - с удовольствием говорит врач. -Беспокойная скотина: визжит перед убоем - зубы заболят; вот как визжит, - целый день потом у ушах верещит… Зайдемте в канцелярию, а потом на площадку. Сегодня у нас скотопригонный день.

II.

В канцелярии несколько врачей, смотритель, канцелярские служащие. Столы покрыты зеленым сукном, бумаги, счеты, чернильницы. Перед метеньем пол покраплен водой и еще не высох. Приходят и выходят рабочие, купцы, комиссионеры, приносят и уносят бумажки - смертные приговоры десяткам и сотням быков. Сторож разносит чай. Спорят о том, какой способ убоя самый гуманный. Выстрел, маска молоток для оглушенья, укол в затылок… Они-то, вероятно, уже все это знают давно и между собой не завели бы такого разговора. Но говорят при постороннем, отчего и самый разговор кажется новым.

- Голову сразу отрезать, - вот самый гуманный способ!

- А в отрезанной-то голове еще сознание будет. Пусть хоть какую-то секунду, но все-таки сознание. Нет, лучше всего оглушение. Вон, в Дрездене…

- Да что там - в Дрездене! Маски да пистолеты… Пока вы будете быка по губам да по усам гладить, полчаса пройдет. А вот здание бы другое поскорее построить - вот это нужно.

- Ну, здание - само собой. А я насчет убоя. У нас самый варварский способ: укол.

- А по правде-то сказать, какой же может быть гуманный убой! Убой есть убой, и ничего большее. И все разговоры - одно лишь лицемерие, для нашего спокойствия. Чтобы мы ели котлетку да думали: "Вот бычок-то сразу помер, не мучился". А бычок-то этот, может быть, на сто лет свои мучения продлил бы, только бы к нам на стол бы не попасть…

- Нет, как же, вон в Дрездене…-Пойдите вы со своим Дрезденом. Идти надо. Кто там? Михаил Соколов из тамбовских козлов! Сколько? Семьдесят пять штук? Скажи, что сейчас приду.

Директор скотобоен, г. Игнатьев, показывал мне свой музей. Служит он здесь уже тридцать лет, и за это время успел создать громадный мясной музей. Тысячи вещей. Картины восковые, деревянные, гипсовые модели. Куски мяса, внутренностей. Здоровое и больное. Языки, ноги, сердца, селезенки, легкие, кишки, котлеты, окорока, рога, черепа, скелеты… Все кровавое, красное, сочащееся, вспухшее, гнойное, бычье, свиное, баранье, телячье, птичье. За последнее время он изобрел особую массу - желатин с безводным глицерином, настоящее мертвое тело. Возьмешь в руки - мягко, холодно, скользко. О, г. Игнатьев, еще не знает, какое прекрасное изобрел он средство для того, чтобы внушить отвращение к куску мертвого тела. Скорее надо выставить все это напоказ. - Бойни у нас плохи, - говорит он мне тихо, старчески-секретным тоном. - А ведь мы убиваем ежегодно более трехсот тысяч одних быков. В нашу скотобойню поступает скота на тридцать миллионов рублей. А в седьмые руки товар доходит ценою в два раза большей… -Какие это седьмые руки?

- А руки потребителя! Вернее - желудки! Нормальным ходом покупка потребителя - это седьмая покупка. Прасол, комиссионер, быкобоец, оптовик, мясоторговец крупный, мясоторговец мелкий и, наконец, седьмой - двухмиллионный желудок Петербурга. Вы понимаете, как важно, чтобы мясо выходило с бойни чистым. А для этого бойни должны быть построены рационально. Вы понимаете - Ра-ци-о-наль-но! А это так просто, что малый ребенок пойдем. Мы сделали опыт новой скотобойни, построили небольшую за шестьдесят тысяч. А потом, по этому образцу, будем перестраивать и все остальные. Пойдемте, я вам покажу и объясню.

Уже дорогой почтенный г. Игнатьев начал вдохновляться.

- Самое главное в убое скота - снять с него две оболочки обе невообразимо грязные, снять и не запачкать самой туши. Первая оболочки - наружная, в просторечии называемая кожей…

Он перешел в тот профессорский, научный тон, который все известное, повседневное делает особо значительным, так что обыденные названия вещей - кожа, копыта, хвост, - как бы даже к ним и не подходят. В этом изложении все живое и движущееся представляется как бы мертвым, зато становится спокойнее чувство, яснее мыслью

- Итак, первая оболочка - это так называемая кожа, копыта. Вот здесь - арена, где отделяется грязное от негрязного, - сказал он, когда мы вошли в светлое, высокое зало с асфальтовым полом. - После того, как снята первая оболочка, делаются приготовления к тому, чтобы снять вторую оболочку. Эта оболочка грязнее внешней. Она обернута грязным внутрь. Вы, конечно, догадываетесь, что это - желудок и кишки животного. В кишках водится сорок пять видов глистов. Хотите я их всех назову вам по-латыни?

- Ради Бога - не надо!

- Как угодно. Итак. Вторую оболочку надо завязать с двух концов: при входе и выходе. Затем туша поднимается на ноги лебедкой. Разрезаются лацкана, и оболочка эта сама вываливается…

От воодушевления он сделал жест, как бы выбросил из себя внутренности.

- Видите, как это легко и просто. Сама просится наружу… Остается стерильночистое, чище его в природе нет. Не надо мыть водой, Боже упаси! Испачкаешь! Убой должен быть сухим. Даже воздух может мясо испачкать. Потому и воздух у нас удаляется из этой камеры напором электрических вентиляторов. Обе оболочки немедленно увозятся в другое зало, из которого воздух в это зало не входит. Туши идут друг за другом по железной дороге. Здоровое мясо - вот в это зало, больное - в другое; здоровые внутренности - сюда, больные - туда. Все идет ритмически, без задержки расходится по своим местам. А как у нас теперь разделывают, видали?! Посмотрите. Каждую тушу в грязи вываляют. Боже сохрани! Да за это вешать надо!

Он смотрит на меня снизу вверх живыми, молодыми, светящимися глазами. Вешать он конечно, никого не повесит, но он восхищен идеей, как чисто можно убить и как легко отделить грязное от негрязного.

"Распахнуть лацкана", внутренности идут за своей тушей, точно медали за мертвым генералом… И мне представлялось, что все эти быки, бараны, свиньи - неживые, сборные, складные, как модели. Снять верхнюю оболочку - точно кафтан стащить; внутренности вынуть - стоит только "распахнуть лацкана", и - пожалуйте. А потом все это само пойдет в порядке друг за другом, как в плавном танце, разольется сотнями туш по комнатам, чистое, "как в первый день творенья", "как невеста"!..

Нет такого дела, которое не вызвало бы в людях вдохновения и не имело бы своих вдохновителей.

III.

Что же смотреть на скотном дворе? Целое озеро быков. Стоят длинными рядами вдоль перил. Ходят прасолы, комиссионеры, оптовики, хлопают друг друга по рукавицам и перчаткам. Проданных быков партиями гонят на бойню.

Перед полуденными боем я пошел к бойням. Длинное красное здание, состоящее из многих скотобойных камер, соединенных между собой сквозной галереей. В каждую камеру с двух сторон ведут захватанные, окровавленные двери. С одной стороны бойни - двор для мясовозов, с другой - загоны для скота. Загоны уже наполняются скотом. Красные, серые, белые, черные стада. Загоняют, запирают. Против каждой камеры - загон. Быки зайдет, покружатся, как вода в бассейне, и встанут, разложив рогастые головы по перилам, по спинам других быков, уткнутся по углам, вспоминая родные степи.

Перед боем я зашел в бойню. Там было тихо. Ни души. Захлопнул за собой дверь. Гулко покатились звуки по пустым камерам, залитым до половины серым туманом.

С особым жутким чувством ходил я по камерам. Шорох шагов растекался по асфальтовому полу, шептался по углам с готовыми к убою железными и стальными вещами. Кадки, ящики для крови, цепи, крючки, топоры, кровяная метла, железные палки, якоря; под потолком электрические круги железных дорог; оттуда свешиваются на цепях блоки, крючки, кошки.

Где-то течет, звенит струйка воды. Асфальтовый пол окачен водой, но стены забрызганы кровью. Вот и на полу осталась не смытой струя свежей и красной, как киноварь, крови.

Этот застенок и орудия пытки! Вот лежит несколько бычьих голов и отдельно на полу - помутневший, с кровавой мочкой, черный глаз… Вверху на рельсах тихо сидит и смотрит вниз белый голубь.

Когда я иду, за мной завивается свитками, прилипает к одежде пахнущий кровью, потом, бычьей утробой пар. Он липкий, клейкий, холодный, скользкий. Противно дышать - перепачкаешь все в груди, и не отплюешься потом.

Вдали гулко хлопнула дверь. Застучали по асфальту сапоги. Пришли рабочие. Один из них протяжно закричал, созывая товарищей. Голос зазвенел, как в пустой бочке. С обеих сторон заскрипели мерзлые двери. Камеры наполнились людьми. Начался бой быков сразу во всех камерах.

В каждой камере за цинковой ширмой в углу - особое отделение для убоя. В это отделение из загона через заднюю дверь вводят быка, становят его на подвижную платформу и вонзают в затылочное отверстие кинжал…

От движения людей заволновался туман и наполнил доверху все камеры. Стало сыро, серо и мутно в глазах. И люди, как водолазы, проступают темными, расплывчатыми пятнами. Как с корабля на дно моря, спускаются сверху цепи, якоря… Вот уже поднялись на блоках горячие, еще вздрагивающие всеми мускулами бычьи туши: одна, другая, третья. Поплыли по железной дороге друг за дружкой. Сопят и громко дышат люди. Хрипят, бьются в предсмертных судорогах животные. А в загонах быки чуют кровь, изредка мычат коротко и тоскливо.

Когда я вошел за загородку, туда только что вводили большого красного быка. Он высоко нес над облаком морозного пара рогастую лироподобную голову, боязливо пыхал упругим носом, выкатывал громадные черные глаза. Не шел. Сзади боец ломал ему хвост и бил по крестцу толстой палкой.

- Хи-итрый, бродяга! Нейдет.

Бык фукнул и прямо из двери пригнул в камеру, чуял опасность и хотел ее перескочить. И очутился прямо на платформе. Резак пригнул снизу через кольцо в полу веревкой его голову и загремел в цинковых ножнах кинжалами.

Закрылась дверь. Стало сумеречно-туманно. Сухо ширкнуло по стали лезвие направляемого кинжала. Под правый пах быка поддели спускающимся с потолка крючком, чтобы при падении валился на левый бок, и боец положил меж рогами лезвие кинжала.

- Темнотища какая! На память работаем. Перерезаться можно, - сказал он, прицеливаясь в быка и прищуривая забрызганное кровью и мозгом лицо. И вдруг качнулся на быка всем телом, налег на кинжал.

Что-то слегка хрустнуло, и кинжал по рукоятку ушел животному в затылок. Ноги у быка повяли, и он весь сразу, грузно рухнул на пол, перевернувшись при падении на левый бок. Гигантское тело сжалось в один напряженный клубок и затрепетало мелкой дрожью. Вытянулось и опять сжалось. Он трудно и коротко кряхтел, криво развеал рот… Должно быть, мысленно ревел на всю родную степь страшным ревом.

В это время ему под пах сунули нож и разрезали сердце. С клубами пара потоком хлынула в подставленный ящик кровь. Еще раз мучительно сжалось тело, начало вянуть, слабо дрожать. Один из резаков уже надрезал кожу и обламывал еще двигавшиеся ноги. Другой обдирал голову. Ударил по рогу ножом и ласково сказал:

Эй ты, дядя! Будет уже брыкаться. Некогда тут…

По щеке протянулась содранная белая полоса с кранными ручейками крови. А на этой полосе все еще старался мигнуть и беспокойно двигался большой черный глаз. Прошла другая полоса по лбу. Оголилась вся голова. На одном конце ободранной головы лира рогов, на другом - все еще шевелились толстые, точно распухшие черные губы. Потом боец прорезал снизу дыру и протащил в нее язык. Перегнул назад голову и в два ловких прореза отломил ее от все еще дрожащего тела. Выбросил в камеру и утер обрызганным кровью белым рукавом со лба пот.

Платформа тронулась, и грузное тридцатипятипудовое тело выкатилось в камеру к обрядчику и нутровщику.

Опять белое облако морозного воздуха, настороженное раскрытое объятие рогов, ритмические движения двух молодых, здоровых парей около испуганного животного.

Запахи вспотевшей от предсмертного страха скотины, крови, парного мяса и разорванных внутренностей. Мягкое, но грузное паденье тридцатипудового тела, свист крови, сопенье, пыхтенье обрядчиков, распахнувших по сторонам белую горячую утробу животного… Запахи вспотевшей от предсмертного страха скотины, крови, парного мяса и разорванных внутренностей. Мягкое, но грузное падение тридцатипудового тела, свист крови, сопенье, пыхтенье обрядчиков, распахнувших по сторонам белую горячую утробу животного… Роются в ней торопливо, точно что-то ищут, отдирают от кишок снизки янтарного жира, переваливают тушу, вытаскивают внутренности, обмывают водой, вздергивают блоком на железную дорогу и ставят в ряд вместе с другими тушами…

И через полчаса в пахах и на шее туш все еще вздрагивают теплые мускулы. Точно мыши под платком, под застывшей верхней пленкой мяса все еще бегают живчики, живые остатки того стройного и разумного целого, что так грубо разрушено одним спокойным ударом кинжала.

Часа через полтора загоны опустели. Белокурый, весь забрызганный кровью боец, парень в белой рубахе, ведет в камеру последнего быка. Залитая кровью, негнущаяся веревка лежит на шее обручем. Животное идет покорно, нюхая следы быкобойца и раздувая ноздрями по дороге снег. Сторож оперся на палку, говорит быкобойцу:

- Ведь вот, идет, дорогой! А что бы ему поддеть тебя на рога, выпустить кишки и убежать?!

Боец остановился, радостно усмехнулся белокурым, круглым лицом и перехватил за спиной окровавленную веревку. Остановился и бык. - Ха! Не может. Властям предержащим повинуется. Закон чует! Иные бросаются. Третьего дня один бык нас обоих с ног сшиб. Да ведь все равно зарезали. Ну-ка, ты, пойдем. Что тебе томиться. Последний.

Сани грузились паром. От теплый туш поднимается густой пар, сыплется инеем на спины жирных лошадей. Провезли ящик-сани, полные ливером. Легкие, селезенки, печенки, сердца, кроваво-красные горла, точно обрывки пожарных рукавов. И вся эта красная масса парится, колышется в ящике, как цветной кисель.

На улице - обычное торопливое движение петербургской толпы. Плавно катились трамваи, сновали извозчики, бежали черные жучки-люди. Все это - "седьмые руки". Наелись кровавого мяса, мозгов, и в хищно-нервной горячке бегут из дома в дом, обгоняя друг друга.

А у ворот скотобойни, над мятущейся людской толпой недвижимо высятся чугунные быки. Оба осели назад тяжелыми телами, слегка повернули назад настороженные, слушающие головы и эти испуганным поворотом колыхнули тяжелые карамазовские подзобки.

Естественная жизнь и вегетарианство. Москва, 1913